Я – Вайцель Екатерина Ивановна. Родилась а Алтайском крае. Моя мама была выселена с Саратовской области в 1941 году с двумя детьми. Ей велели взять 12 килограмм веса, чтобы она могла взять что-то с собой. А что она могла с собой взять7 У нее было два маленьких ребенка 1937-го и 1940-го. Она только детей могла забрать. Их поместили в вагон, где перевозили скот. Когда они привезли их в Алтайский край, была ночь. Им сказал выходить. Она вышла с вагона. Темно. Она не знала, куда идти. Она не одна была. Там было десять человек. Они шла какой-то дорогой и увидели, что трактор пашет землю. Это был сентябрь. Тракторист вышел и сказал: «А вы что хотели?» – «То да се». А он сказала: «А мы думали, что немцы с рогами, с копытами, а вы нормальные люди. Идите туда». Это была деревня в 18 километрах. Они пришли в эту деревню. Их приняли. Мама не жаловалась, что их приняли плохо. Мама стала работать уборщицей. Ей было 34 года. Над ней моли поиздеваться. Например, [приказывали] принести веник. По-русски, веник, [неразб.], метла – одна и та же вещь. В обще так было. Она работала свинаркой.
Моя мама приехала в деревню с двумя детьми. Меня еще в помине не было. Я родилась в 1947 году.
Село Подстепное, Ребрихинский район, Алтайский край. Она стала там работать. В конечном счете дети маленькие, все плакали, были голодные. Я родилась на ту беду в 1947 году. У нее не было мужа. Мужа забрали в трудармию на Урал. Но она больше его никогда не видела. Сказали, что ей пришло свидетельство о смерти, что он умер или погиб. История умалчивает. А я родилась в 1947 году. У меня никогда не было отца. Я никогда не говорила слово «папа», потому что я не знала его. Мне было лет 8-10, когда пришел какой-то дяденька и сказал маме: «Мария, это моя дочка?» А мама сказала: «Нет, это моя». И заплакала. С возрастом я поняла, что это был конвоир. Но я маму не осуждаю за это. У нее было двое детей… Нужно было кормить детей. Так мы жили.
Почему встречалась?.. Он ее повел на допрос. Молодая женщина. Почему бы не воспользоваться? Никакой любви там не было. Это понятно.
Нет, у меня отец был… Не хочу повторять это слово еще раз. Она никогда замужем не была.
Всех мужиков забрали в трудармию, а женщин отправили на Алтай, в Казахстан с детьми. Мама работала свинаркой. Фермы были все разобраны. Если поросенок родился, то она его клала себе на грудь посушить – не дай бог поросенок умрет. Она же «враг народа»! Ее могли сразу за поросенка засудить. Так она свинаркой работала. Потом работала на птичнике. Много где работала. Я хочу прочитать стихотворение: «Брала лён, телят растила, / Птицу развела. / За телят, за эту птицу / Из родимых мест / Не повезли меня в столицу / На колхозный съезд. /Там в Москве, в кремлёвском зале, / Как в каком-то сне, / Не самый важный орден дали / За работу эту». Она работала. Ей надо было дать орден. Она работала не покладая рук. Но ей ничего не дали. Еще хочу сказать, что 10 лет мы жили в землянке. Землянку вырыли, мазали ее конским навозом, песком. Делали пол. Была русская печка. Мы на ней сидели. Это было 10 лет. А потом первый раз ей дали деньги. Она принесла деньги. До 1961 года деньги были длинные в форме четырехугольного платка. Она пришла. Дом – землянка. Стол сбит из досок. Кровать – сбитый из обруча… Лежали доски, а матрас забит соломой. Она принесли те деньги, облокотилась на стол и заплакала. Говорит: «Куда я дену эти деньги?» Там было 14 тысяч рублей. Там продавали дом. Она купила домик – комнатка и малая кухня. Две комнаты. Эти люди забыли там радио. Оно не говорило и вдруг среди ночи заорало «Борис Годунов». Она соскочила: «Мы купили дом с чертами!» Они никогда не видели и не слушали радио – и вдруг! Потом кто-то из нас выдернул из розетки, все затихло, и черт ушел. Где-то в 1953 году умер Сталин, а то было чуть-чуть пораньше. У нас радио не было [тогда]. Пролетал самолет и бросал листовки, как снег на землю. В этой листовке было [написано]: «Руки прочь от Лаоса». Все заревели, [думали], что опять война. Откуда мы знали, что Лаос где-то в Африке. А мы думали, что за Барнаулом опять война и мужиков заберут. Оказалось, что нас это не касалось. Зачем скидывали эти листовку на нашу глухую деревню?
На самолете. Я не знаю кто. Наше правительство это делало, чтобы мы узнавали новости. Когда умер Сталин, мне было шесть лет. Все ревели: «Сталин умер! Отец наш умер!» В общем тоже были листовки. Радио еще не было. А потом появилось радио.
Я не помню особенно, но люди ревели, что Сталин умер. Это было очень страшно, что если Сталина не будет, то ничего не будет.
Наверное, я не знаю. Я еще помню, что было полное солнечное затмение на Алтае. Солнце закрылось. Коровы стала реветь. Скотина подняла хвосты и стала бегать. Стало темно, а потом тихонько… Это было очень интересно. Я запомнила это.
Она жила в Саратовской области, в селе Некрасово – сейчас Некрасово, а было Норка. Она там жила. Когда началась война, они почему-то думали, что, если все немецкой национальности, все пойдут за фашистами. Немцам сразу [велели] через 24 часа прийти на вокзал к какому-то дню и числу. 12 килограмм веса – и все. Она на Алтае та появилась. Их посадили и там на полустанке выкинули.
У нее были муж, двое детей. Они, наверное, работали в колхозе. А потом мужа забрали, а ее на Алтай. Их разделили. И был приказ, что 25 лет не должно быть контактов с мужем. На Алтае многие вышли замуж, потому что 25 лет – это большой срок. В Рябинино мужики поженились. У моего мужа отец тут женился. А когда в 1957 году ми разрешили воссоединиться с семьей, он вызывал мать. Но у него здесь была семья, и друга семья приехала. Тут было не очень хорошо. Но он расписался за мешок муки с той женщиной. Их расписали. Он был двоеженец. Он жил с этой женой, и с другой. Жизнь была ужасная. Сейчас бы любая женщина это бы себе не позволила.
Да, были мать, два брата. Эти братьев забрали в трудармию. Бабушку и мама были в другом месте. На работала на ферме. Уток разводили. Озеро замерло, а в полыни остались утки. Бабушка едет к моей маме в гости. Моя мама разделась, ломала лед, делает дорогу уткам. Там было много уток. Она из этой полыни уток выгоняет на ферму. А бабушка едет на машине и говорит: «Это что за дура разделась и выгоняет уток?» А потом оказалось, что это была ее дочь.
Очень сильно переживала.
Как сказать?.. Она была работящая. Она в любом деле могла. Разводила и утят, и кур. Она была на все готова, лишь бы не притеснял. Когда я жила в деревне, не было такого, что ты немка и поэтому тебя притесняли. Не было такого. Народ помог выжить немцам. Мы за счет этого населения [жили]. Мать же приехала без денег, еды, а у нее двое детей. Они хотят кушать. А братик был совсем маленький. Не было ни памперсов, ни тряпок. В общем выжили. Но население помогло.
Поселились. Там еще был у маминого мужа дед. Он кузнецом работал. Вырыли землянку. Они в землянке сверху наложили… Как это?.. Закрыли крышу. И там в землянке печку сбили. Были битые из глины русские печи. Была печка. Мы на ней жили, сидели. Мама приходила с работы. Работала свинаркой. Привозили жмых. Знаете, что такое жмых? Когда семечки подсолнуха увозят, с них выжимают масло, а то, что остается, сушили и привозили в свинарник. Свиней нужно было кормить. Она где-то плиточку жмыха принесет, мы грызем. Они же сухие как сухари. А сама встанет у окна молится и упадет в обморок. Мы же не думали, что она в обморок падала от голода. Мы подскочили: «мама! Мама!» Мы приводили ее в себя. Она падала от голода в обморок, а мы этого не понимали.
Конечно, она нам не жаловалась. А кому жаловаться? Нам бы какой-нибудь кусочек хлеба принести.
Я знаю, что надо было отмечаться каждый день. Тогда посылали человека, чтобы ее привели, [если она не отмечалась]. Может, она была на работе, и он должен был ее привести, что она здесь и никуда не делась. Это было до 1957 года.
Потом, может быть, уже были послабления. Но отмечаться надо было. Меня спрашивают: «Где родилась?» Я говорю: «В большом социалистическом лагере». Я в лагере фактически родилась. До 1957 года это как бы был лагерь. Я в нем родилась.
Нет, я не чувствовала. Мне было хорошо. Я была маленькая. Страха не было никакого. У меня были мама и братья, сестра 1937 года рождения. Они меня опекали. Я потом пошла в первый класс. У меня было одно единственное платьице. Больше ничего не было. А крыльцо было высоко у школы. Я пошла босиком и в платье пола в первый класс. Я побежала на крыльцо, а ветер дунул, и это платьице поднялось. А у меня ни трусиков, ничего не было. Когда я рассказываю, я каждый раз это переживаю, как будто было вчера. Это было ужасно. Я училась месяца два. Потом наступила зима, босиком нельзя было заходить. Я не ходила в школу. Когда пошла второй раз в первый класс, у меня уже были платья. Люди как бы стали жить лучше через год. У меня уже было пальто. Я уже жила как бы… Я думала, что так и надо. Я не думала, что это плохо или хорошо. Вот и все.
Мы это знали. Она не рассказывала. Я знала, что она была выселена. Но мы знали, что мы немцы. Все знали.
Нет, по-немецки не говорили. Может, когда маму выселили, они между собой разговаривали. Но я не могу разговаривать. Понимать понимаю, если обо мне речь или [разговор] о ложке-вилке. А на высоком уровне уже не понимаю.
Наверное, говорила, но в семье не говорили, потому что, наверное, боялись говорить.
Много-много.
Нет, было разбавлено немцами.
Это была деревня большая в то время. Там было четыре фермы крупного рогатого скота. Было много рабочих, молока... Был маслозавод. Туда молоко свозили и делали сыр, масло. Если не хватало молоко, то с населения брали молоко – нужно было сдать 300 литров молока. Приехала женщина на лошади. Каждый день сдавали молоко те, у кого были коровы. Она замеряла жирность, потому что, может быть, люди были хитрые, что разводили молоко. Она все замеряла. Это был закон, и никто не роптал, что не будет и не хочет. Все было, как положено. Все сдавали. На маслозавод возили, все перерабатывалось. Я потом ездила в Алтай, когда на Урале жила. У них была ферма. 400 коров. Например, после вечерней дойки они не возили на маслозавод. В селе уже не было маслозавода, а был в Ребрихе. У них было построена такая штука, куда они загоняли цистерну с машиной. Она была вся обложена льдом. Чтобы молоко не портилось, они утром туда загоняли цистерну, а потом добавляли. А потом увозили в район за 25 километров. Это я хорошо знаю. Сестра всю жизнь проработала дояркой. Я у нее спрашивала: «Пригнали скор – 400 голов. Как ты коров узнаешь? Кого доить – сейчас узнаешь. Загудело механизированное доение. Ее коровы все встали в очередь. Четыре коровы заходили, они доились, и у них была кормушка с кормом. Их потом выгоняли в другое место. А другие заходили. И у коров был порядок.
Там жили одни русские. Немцы пришли в Подстепное. Там жили русские. Они думали, что немцы сейчас нападут и у них рога и копыта, что немцы – это страшное дело. А оказалось, что это бедные женщины, которые пришли с детьми. Все поняли. Русские женщины поняли. Я не могу сказать, что моей мама кто-то сказал, что она немца и [поэтому плохая]. Такого никогда не было. Она потом сразу стала работать.
Она считала, что у нее все правильно. Я не помню, чтобы она сказала против государств, строя. Она никогда об этом не говорила. Я ничего не могу сказать. Мы жили и жили – слава богу, что мы живем.
Нет, не было. А ей прислали свидетельство о смерти. У нее же двое детей. Она, может, хотела получить пенсию. Пришла в райсобес. Она тогда по-русски плохо говорила и плакала. «Женщина, вы чего пришли? Что хотите?» А она не может сказать, но потом сказала: «Я пришла за смертью». Там женщины поняли, что у нее муж погиб. Но не знаю, чтобы она получала деньги. Я получала как незаконнорожденная семь рублей. За меня мама получала семь рублей. В то время это были деньги.
Да, ей прислали свидетельство о смерти, что он все-таки погиб. Я не помню, умер или погиб. Тут на Урале мужики работали, голодные. Если они норму не выполняли, их не впускали в барках, а зима – 40 градусов. Умирали пачками. А тут мы пошли по грибы. У нас есть место, где было много грибов. Я собрала и смотрю – бугорок и табличка. Я говорю: «А что за табличка?» А мне муж сказал: «Здесь захоронены политические».Я все грибы выбросила и говорю: «Мне не нужны грибы. Я не хочу с этого места. Это могильник». Можно было прочитать номер. Там были не фамилии, а выструганный номер. Я выбросила и убежала. А потом пошли в другое место грибы собирать, вечером пожарила грибы и картошку. Саша говорит: «Мама, вкусная картошка. А это те грибы, которые ты выбросила. Я их все собрал». Времени уже прошло много. Там уже, конечно, ничего не было. Я знала, и мне было страшно. А я не знала, и мне вроде бы было нормально. Но тут были лагеря. Когда едешь по грибы, видно, где стояли бараки и лагеря – ямы, бугорки. Я все это знаю. Мне 75 лет уже. Я что-то помню, но много уже не помню. Я уже старая.
Нет, в партии она не состояла. Во-первых, ее не приглашали. Во-вторых, какая партия в деревне? Там не знаю, вообще была ли партия. В партии не состояла.
Да, они принимала все так. Птичник [сделать]– пожалуйста. Доить коров – пожалуйста. Она все исполняла без ропота и скандала.
Нет, когда потом уже были старые, я уже замужем была и у меня были дети, у мамы умер мужчина. Мы приехали, а она жила с мужчиной. Не знаю, можно ли это назвать браком. Он был фронтовиком. Он был с медалями. Он женился на моей матери. К нему приезжали фронтовики. Они их принимали и не брезговали. Не говорили, что он женат на немке. Жизнь шла своим чередом. Никто не говорил и не вспоминал, что она была немкой.
Конечно, у нее было двое детей. Она вспоминала. Пришло свидетельство о смерти. Неизвестно, как он умер. Не убили и не погиб смертью храбрых. Никто не знает. Свидетельство о смерти пришло – и все. Она больше не выходила замуж.
Наверное, скучала. Ей скучать было некогда.
Нет, она не знала. Его забрали вперед ее. А потом уже забрали ее. А ее забрали с его отцом, дед которого работал кузнецом. Потом он был слепым. У него сгорела роговица в кузне. Я его водила. А в Лысьве у него жил сын. Он забрал отца, и ему там сделали операцию. Он стал видеть. Когда его привезли в Подстепное, он сказал: «В первую очередь я хочу увидеть Катю». А я боялась: думала, что сейчас он на меня посмотрит и я ослепну. Я не ослепла. Он предсказал день своей смерти. Он сказал, что умрет во вторник в два часа дня. Он жил с сыном, со снохой. Она стала белить. Он говорит: «Лиза, ты чего белишь? Я же умру в два часа». А она говорит: «Да ты уже давно умираешь вроде». Полвторого он сказщал: «Позови мне старушек. Пусть они мне молитву споют». Она позвала, и в два часа он умер. Это я помню хорошо. Я не вру. Я говорю истинную правду. Мне врать и придумывать незачем. Это все было. Потом мама вышла на пенсию. Я ее привезла к себе домой в эту квартиру. Но она не долго прожила. Она умерла. Я плакала не от того, что она умерла, а от того, что она прожила такую тяжелу. Жизнь. Ей пришлось уехать ко мне. Она у меня не привыкла. Я приду с работы, а она говорит: «Катя, они все здесь были!» У сестры пятеро детей. «Они все здесь были! Все сидели тут, но никто ни одного слова не сказал! Я с ними разговариваю, а они молчат». Видимо, была галлюцинация. Там никого не было, но она хотела… Она же вырастила всех. Они выросли при ней. Выросшие при бабушких внуки – очень родыне [люди]. А те, кто подальше… Было пятеро дедейт у моей сестры.
Я тоже не могу сказать, потому что он пришел и спросил: «Мария, это моя дочь?» С какого перепуга он стал спрашивать? А мама сказала: «Нет, моя дочь». А потом я убежала… Когда я у нее взрослой спросила, она говорит: «Катя, никогда об этом не вспоминай». И заплакала. Больше я не спрашивала, кто был отцом. Мало ли кто был отцом… Она была молодой женщиной. У нее было двое маленьких детей. Если бы там было что-то криминальное, я ее бы за это не осуждала. Ей было 35 лет. Почему бы и… Не знаю я. Кто бы ни был отцом, я сижу, и мне 75 лет. Я не умерла с голоду. Мне не дали… А в 1964 году я приехала на Урал.
Нет, я больше не спрашивала. Она так намекнула, чтобы я больше не спрашивала и не надо об этом говорить. Что было, то прошло.
Этого я тоже не знаю. Знаю, что были издевательства. Она первое время работала техничкой. И было это: «Принеси метлу. Принеси веник». Я же говорю, что это одно и то же. А она этого же не понимала. Сказали бы принести веник – она бы принесла. А принести метлу… Какая метла? А мой брат закончил четыер классе. Больше не захотел учииться. Работал конюхом. Закончил четыре класса, и были экзамены. Мама учительнцие связала скатерью или покрывало. Она очень хороо вязала крючком. «Мама, научи вязать крючком!» А она говорит: «Ты дура. ТЫ никогда не научишься». Я но умею вязать крючком неплохо. Она связала учительнице большую вещь, и ему дали, что он закончил четыре классе. Но четыре класса – это наши одиннадцать. Он работал конюхом, а потом ушел в армию. Уше умер. Он поше в рамию, когда быа первый призыв немцев. Немцев же не призывали в армию. А когдк ему исполнилось 20 лет, его забрали. Он служил в Чите. Общество сравнялось, и немцев стали брать.
Мы все слушались маму. Если мама сказала – без проблем. Если завтра Троица, мы должны были сходить в лес, набрать веток, украсить дом, на полу листья разбросать, чтобы все было празднично. На Пасху у меня обязательно было новое платьице. Она сама шила, как могла, он новое. Традиция те же самые были – уже не немецки. Не было такого, что мы Пасху отмечает сегодня, завтра и послезавтра. Это было в один день.
да, мы в православной традиции.
Нет, мы даже не знали… Пока отец Эрих не приехал, я была никто. Нам говорили, что… Когда был дед, он меня заставлял молиться. Но я не очень была к этому склонна. А когда отец Эрих построил эту церковь, больше некуда был идти, и мы стали в эту церковь ходить. Мы этого человека очень сильно уважаем. Он плохого нам не скажет. Когда закладывали краеугольный камень, все выступали: «Зачем нам эта церковь?» У нас был Палихов – глава рябининской администрации. Он тоже выступил и сказал: «пусть строится. В церкви плохому не научат». Больше он не выступал. «В Церкви плохому на научат». Я уважаю это. Вы думаете, что в эту церковь ходят только немцы? Мы вдвоем только немки: я и женщина, к которой должны были приехать гости. Все остальные русские. Все почитают и уважают отца Эриха. Вы сами это видели.
Нет, в церкви не была и не знала, по-моему, молитв.
Там, где мы жили, запрещено не было. Дедушка, который предсказал, что умрет, собирал старушек. Они к нему приходили на дом. Они читали молитвы, что-то пели. Я его водила по этим домам, потому что был слепым. Я молилась, когда была маленькой. Если я начинала молиться, все плакали. Я сейчас уже ни одной молитвы не помню. Была маленькая.
Да, первый год я босиком ходила, и одно платье [было]. А потом уже все было. Я уже училась нормально. Первая учительница была Мария Макаровна. Я ее очень хорошо помню. У нее была сиреневая кофточка и много беленьких пуговиц. Я это очень хорошо запомнила. Но ее уже в живых нет, но запомнила ее имя – Мария Макаровна. Если кто-то меня увидит, то обязательно тоже вспомнит эту женщину.
Я хотела стать медсестрой, медиком. Когда я сюда приехала, я закончила 11 классов. И как-то с девчонками [придумали]: «Давайте поедем в свердловский нефтеперерабатывающий?» С какого перепуга? Я не знаю. Мы туда поехали. И какой-то дядька с нами в поезде едет: «Девочки, вы куда шумной толпой?» Я не одна была. Может, 3-4 нас было, но я уже не помню. Мы говорим: «Туда-сюда». Он говорит: «Ой, девочки, туда не езжайте. Там уже в мае приняли, а вы туда хотите… Вы никуда не поступите». Мы подумали, что дядька… Поехали в приемную комиссию. Как-то нашли в Свердловске. Спрашивают: «Вы прописаны в Свердловске – нет – в общем валите. Вам тут не место». Мы уехали. Я приехала. Уже поступать было поздно. Я работала в школе лаборанткой. Потом здесь открыли двухгодичные курсы медсестер в Чердыни. Я, будучи уже замужем, ходила на эти курсы. Муж мне позволил учиться вечером. Я закончила курсы медсестер и работала в Чердыни, а потом в Рябининой 10 лет. Потом сокращения, сокращения, сокращения… Я ушла… Здесь был рейд. Летом сплачивали полтора миллиона древесины. Я работала в производственном отделе. Там нужно было чертить тушью, печатать, а я ничего не умею. Но меня приняли на работу. Я как-то быстро научилась и работала.
У нас было 7-8 классов. Я точно не помню. А потом в другой деревне нужно было учиться. Это за 12 километров. Это деревня называется Панова. Мы туда ходили в школу. Утром нужно было встать и прошагать [12 километров]. Мы были детьми и опаздывали. Директор вызвала одного мальчика и сказал: «Ты сделай так, чтобы они не опаздывали». А как? Он поймал мертвую змею. Он сделал удавку. Он нас этой змеей погнал. Он мне как-то попал по лицу. Это такое омерзительно чувство, что лучше я буду ночевать в лесу, но не опаздывать в школу! А мальчик по фамилии был Смыслов. Как сейчас помню. Он тоже там учился и ходил в эту школу. Директор нашел выход, и мы не стали опаздывать.
Я не знаю. Суровых в школе не было. Ко всем относились ровно. Когда я жила в Подстепном, каждую субботу каждый вечер были танцы, концерты. Не то что сейчас. Сейчас вообще нет [такого]. Сейчас каждый шастает по углам. Нет такой организации, а мы все ходили на этот вечер каждую субботу. Может быть, ходили по очереди, но это мне неизвестно, но знаю, что с нами были учителя. Перед уроками была рекреация – коридор с нишей, где был танец «Ручеек». Выстраивались с руками… Это было очень интересно у старшеклассников. А мы, соплюшки, бегали, и нам было интересно. Но не то что сейчас. Сейчас такого нет. Я, конечно, не знаю – у меня дети выросли – , но сейчас учителя дают… Не хочешь учиться – не учись. Она дают уроки и все. А если не нравится, нанимайте репетиторов. Опять же, может быть, я не права. Это ое личное мнение.
Я не знаю. Может быть, и были, но было не принято говорить.
Я тоже как бы должна быть ребенком «врагом народа», но не была. Я не ощущала. Может быть, где-то шушукались. За мной бегали русские мальчики. Когда я вышла замуж, мне одноклассник говорит: «Ты бал красивой девочкой». Значит, не было такого, что я «враг народа».
Была и пионеркой, и комсомолкой. В партии – нет. Я и не хотела. У нас на рейде, чтобы вступить в партию, нужно было еще 3-5 человек… В партию я не вступала.
Мама была не очень грамотной. Институтов не кончала. Она умела читать, писать. Но она не относилась негативно к каким-то руководителям. Даже будучи в колхозе, она когда-то украла ведро, когда работала на мельнице. Дробили дробленку. Она несла ведро – дома тоже была скотина. Ее председатель поймал, выставил это ведро на обозрение и написал, что Мария Ивановна его украла. Я бы не сказала, что она отнеслась к нему очень плохо. Она знала, что совершила плохой поступок. Все прошло, но она все равно приносила, потому что нужно было кормить свою скотину. А как без коровы? Я в семь лет доила корову. Мама уезжала в Барнаул. Если мама ехала в Барнаул сдавать яйца, у не принимали яйца первым сортом. А если у другой, то третьими. Ее всегда заставляли ездить, чтобы она сдавала. Потом птичью ферму ликвидировали. Стали ловить кур. Их в клетках в Барнаул возили на продажу. Там какие-то люди с другой деревни подошли, этим курам отрывали головы и в мешок. Она это заметила и побежала за ними. Они были на мотоцикле. Они не успели завезти мотоцикл. Она закричала. Мужики, которые там были, прибежали. Она не побоялась, что они ее стукнут. Их привезли в управление. У них было два мешка кур с оторванными головами.
Да, видят, что идет погрузка. Почему бы не поживиться? Тоже хотели украсть. Мама возила в Барнаул живых кур, и там их продавали. И эти просто головы отрывали и в мешок. А потом бы почистили мясо. Мама как-то не побоялась. Она говорит: «Я как-то не думала, что они могут меня ударить». Могли были. Она была работящая и отчаянная женщина. А кур с фабрики вывозили на лето. Они неслись. Работали, работали, работали раньше в колхозе. Моя сестра работала дояркой. У нее было 25 коров. Доили вручную. Не было «елочек», которые потом поставили. Там была механизированная дойка. А так вручную… И навоз убирали, кормили. А потом навоз убирали какие-то другие люди. Но раньше все делала одна доярка. Жизнь была совсем другой.
Никакой политической подоплеки никогда не было. Она была в то время простой русской женщиной. У не было никаких амбиций. Когда собрание правления колхоза, ей подарили материл на юбку, потому что она пришла обмотанная тряпками. Ничего же не было! Ей дали… Она так была рада, что ей на юбку дали материал. Когда мы жили в этой землянке, была корова. Теленок родится – в эту землянку мы приводили маленького теленка, потому что сарай был холодным. Мы караулили, когда теленок захочет пописать или покатать. Мы подставляли что-то – мы же там жили! А когда втроем сидели на печке… Приехали мамины братья. Они жили на Урале. Они жили зажиточно. Они привезли… Сказали: «Где Мария?» Ей сказали, что живет в землянке. Они пришли стучаться, а мы с Витей сидим на печке. А к нам [никогда не] стучались. Заходили и все. А тут кто-то стучался. А мы кричим: «Лбом! Лбом!» Заходят дядьки в белых рубашках, высокие, красиво одетые. Мы заробели. Они привезли большой кулек конфет. Я тогда наелась на всю оставшуюся жизнь. Я никогда не ем конфеты [сейчас].
да, больше мне не надо шоколадных конфет. Я наелась на всю жизнь.
Относились доброжелательно. Когда я приехала сюда в 1964 оду, мы всегда ездили в Алтай к сестре. Она была замужем. У нее было пятеро детей. В другой раз она говорит: «Катя, я даже сомневаюсь: то ли ты мне дочь, то ли сестра». Такие отношения были. С братом… У него была жена с душком. Приедешь, а она то ли разговаривает, то ли нет. Но мы так и [относились: не хочешь – и не надо. А с сестрой у нас были очень хорошие отношения. Они приезжали к маме на похороны и в гости. У нас хорошие отношения были в семье.
Работала, работала и работала.
Нет-нет. Говорю, что листовка «Руки прочь от Лаоса» прилетела. Кто Лаос? Кто и зачем? А когда умер Сталин, это было им знакомо, что это руководитель государства. А Лаос… «Ой, все, война началась» А Лаос на самом деле никому не нужен.
Нет, тут я уже ничего не знаю. В каком году это было?
Нет. Когда был Хрущев, я помню, что он был в Америке и показывали фермы. Там были большие коровы. У всех была обязаловка посмотреть это кино. Кино было бесплатное и все его должны были посмотреть, как все там развито. Все ходили и удивлялись. И еще Хрущев говорил, чтобы личное подсобное хозяйство люди не держали, потому что должны работать в колхозе и зачем им работать дома. Это я тоже помню. Но это не прижилось. Люди все равно держали свои огороды и коров. А надеяться на дядю было как-то… Это было воспринято негативно. Я еще хочу про школу рассказать. У нас были учителя Башкатовы. Они закончили институт. Это для нас было как-то [удивительно]. И он пел «Калинку». Это так здорово было. Я сейчас с ней переписываюсь, но эта женщина думает, что она учила моих детей. Но она не учила моих детей. Она учила детей сестры .Я с ней переписываюсь, и у меня с ней теплые отношения. Я помню только это. Они были очень хорошие учителя. Он умер недавно. А она еще жива. И еще была старушенька… Нет, старушенька была ученицей… Была [неразб.]. Она была учительницей математики. Я как-то всегда хитрила и с математикой не дружила. Но хотела, чтобы думали, что я [хорошо учусь]. Но она сказала, что я математику знаю на три. Было так, что я не знала умножение и деление. Она оставит после уроков и не отпустит, пока она в глазах не увидит, что я понимаю и знаю. А хитрить уже было нельзя. Она уже смотрела в глаза. Я знаю, как десятичные и простые дроби делить и умножать… Вот так было раньше. После уроков будь добр… Она сама не уходила домой как сейчас, например. Сейчас после уроков никто никого не оставляет. Не хочешь – не надо.
Нет, я переехала в 1964 году. Я закончила 10 классов на Алтае. А сюда приехала в 10 класс. У нас тут жил дядя. У него не было детей. Увидел нашу бедность и решил забрать меня. Я приехала в 1964 году сюда, пошла в школу. Тут учителя были образованные. Тем более, с математикой я не дружила. На Алтае у нас был такой математик: «Страница такая-то. Изучайте по такую-то». Все. А тут совсем было по-другому. Когда я приехала, мне было очень трудно. Я училась и жила в интернате в Чердыни. Закончила 11 классов. И было трудно поступать, потому что закончили два выпуска: 10-й и 11-й класс. И поступать было очень сложно. Тем более, если математику тянешь на три, то было трудно. Были большие конкурсы.
Я год с дядей жила. Потом я работала лаборанткой в школе и вышла замуж.
С мужем мы встретились в больнице. Он тяжело болел. У него было что-то с почками. Ему было 27 лет, а мне – 19. У меня после Нового года была ангина. Мы лежали в больнице. Ему мать что-то вкусное приносила, а он нес мне и говорил: «На, смажь горлышко». Уговорил 27-летний дяденька 19-летнюю дурочку. Родились двое сыновей. Мы вместе прожили 52 года. Пошел третий год его смерти. Прожили по-разному. Бывало всякое, но никогда не дрались. Я никогда не получала. Когда я приехала, меня дяденька спросил: «Катя, тебя муж не бьет?» Я говорю: «Я не зарабатываю».
Одну девочку крестили. Но она была из неблагополучной семьи. Мы приехали в Березники, и женщина должна была быть ей крестной. Она не пришла. Отец Сергий говорит: «Кто крестная? Кто крестная?» А никто не хочет, потому что такая девочка… А мне совесть не позволила. Я сказала: «Давайте я буду». Когда ее стали крестить, я должна – в церкви была лестнице – поднять по этой лесенке. А дед собирал старушек [в церковь]. Я к нему обратилась: «Дедушка, если я что-то делаю неправильно, дай мне знак». Я стала подниматься по лестнице, а там была налита вода. Я подскользнулась. Мы ее крестили. Все хорошо. Раз я крестная мама, я ей [стала дарить подарки]. У нее была такая красивая грудь. Я ей дарила лифчики, бюстгальтеры, ночные рубашки. Она не вышла или вышла замуж, но родила девочку. Когда девочке было три года, она [выглядела] как 80-летняя бабушка. Она умерла. Она вышла замуж. Родила трех детей и всех бросила. Они живут здесь у бабушки. Дедушка дал мне знак: «Куда ты лезешь?» Где она сейчас? Я не знаю, но дети у бабушки. Мы всей церковью собирали ботинки, одежду. У Марины трое девчонок, и она собрала [очень хорошие вещи] не за два рубля. В общем мы не знаем, где она. Троих детей бросила. Одна умерла, еще троих бросила. Я ей крестная мать. Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Очень жаль.
Она была очень красивой девочкой, фигуристая. Все было при ней. Выходи замуж и живи хорошей жизнью. Или не выходи замуж и не рожай детей. Сейчас это возможно.
Да, маму и меня признали. Мама уже жила у меня. Репрессированным были какие-то льготы. Мы написали в Барнаул. Нам пришел [ответ], что мама была реабилитирована. Потом вышел приказ, что те, кто до 1957 года… [являются] детьми репрессированных. Я тоже подала [заявление]. Мне тоже пришел [ответ], что [я репрессированная]. Жила мама и у нее было трое детей. [У них есть справки о реабилитации]. У меня тоже есть справка о реабилитации. Я тоже репрессированная. Я получаю за это [оплату] дорогу и лекарство. Но я беру деньгами. И 417 [рублей] доплачивают всем. Это коммунальные услуги. В общем я получаю добавку к пенсии в 1700 рублей. Это немного, но тем не менее.
Она уже была старой. У нее был сахарный диабет. Мне было важно. Потом пришел [ответ] на мужа. У него тоже мать и отец реабилитированы. Муж тоже [реабилитирован]. Он был 1940 года рождения. У мужа была интересная история. Его отец женился здесь, а мать жила с детьми на Алтае. У них было трое детей. Один умер. Когда она сюда приехала, он с той и другой жил. Как-то было запутано все… Сейчас кажется, что интересно. Но это было очень сложно. Он тоже реабилитирован. Говорят: «А чего ты за немца [вышла замуж]?» [Я говорю]: «Я как-то не выбирала. Понравился в больнице, [сошлись]». А тут ходила с ним одна девушка. Он ей предложил замуж, а она сказала: «У тебя есть мать». А я об этом даже не думала, что у него есть мать. Мы с матерью прожили 17 лет и жили нормально, [поэтому] я не знала, что такое ясли. В садик [отдали детей], потому что там было их развитие. Прожила 17 лет со свекровью.
Не уверена… Какие-то люди хотели бы, чтобы возместили ущерб… Но я даже не знаю, как дальше это продвинулось, но, по-моему, никак. У нас жили люди. Они были из Крыма. Их родители были виноделами. У них был очень большой кирпичный дом. Когда они туда поехали, в этом доме было восемь квартир. Их дом переделали под восемь квартир. Здесь жила сестра, а брат говорил: «Давай мы будем подавать [на компенсацию и реабилитацию]». Она не согласилась и говорила: «Нам все равно ничего не [дадут]. Только нервы потратим». У нас была женщина. Они с Украины. Они подавали [заявление], а я работала в конторе на ксероксе. Она сколько ходила на ксерокс и делала документов… Сколько она испортила себе нервов и потратила денег!.. Все отправила. И ей 2-3 тысячи гривен послали. Зачем? Она большое потратила, чем [получила]. Это нереально. У нас один дядька приезжал – тоже репрессированный. Он был из последних, кто уезжал из Саратовской области. А был урожай в августе-сентябре. Говорит: «Это зерно лежало на токах. Коровы приходили на токи и ели это зерно. Они разбухали, и даже животы рвало. Они на токах умирали, потому что объедались этим зерном. Некому было убрать». Вот так…
Конечно, не знали, правильно. Никто не знал. Я же говорю, что репрессированным давали деньги на дорогу, лекарство… А так никто не знал, и я не знала. Это было в каком году?.. Я уже жила здесь. Только недавно стали [выдавать] справки.
Во-первых, говорили, что репрессируют не наших людей, а федеральных. Пермский губернатор говорил: «Я никого не выгонял. Почему я должен платить этим людям за репрессии?» А федералы говорят: «Они живут не у нас, а у вас». Потом все-таки пришли к какому-то консенсусу. А что касается имущества… Я ничего там не строила [и поэтому не потеряла]. Родители небогато жили. У них не было дворцов.
Нет, никогда не скрывала. Все знали. Я всем все рассказывала, и вопросов ко мне не было, что я какая-то такая… Все знали, какая я.
Это очень трудный вопрос… Например… Не должно этого быть, потому что мы все живем в одном государстве. Сколько у нас тут национальностей? Путин говорил, что у нас много национальностей. И зачем какие-то репрессии? Если вор-рецидивист, то против него нужны репрессии. А против населения зачем? При чем тут населения? Я живу и никого не трогаю. Я в политику не вступаю. Куда мне репрессировать? Если опять нашего брата погрузят в телятники и повезут… Я сейчас говорю девчонкам: «Сейчас погрузить вас и в Китай отправить. Вы ничего не знаете – ни языка… И двое маленьких детей. Вот каково там? Каково жить?» Вот мать скинула детей и сама скинулась. Я понимаю эту женщину. Ей нечем кормить детей – она убила своих детей и сама убилась. А так смотреть на детей, которые плачут, ревут и кушать хотят… Лучше повеситься.
Я отношусь к этому вопросу… Нужно было делать это, когда были живы эти люди, которые это пережили. Я получаю эти проездные и лекарства. И мне вроде бы стыдно получать их, потому что я это не заработала. Это заработали родители – именно те люди, которые были репрессированы. А я что? Я стаж заработала. Мне в другой раз стыдно получать эти деньги.
Ворошить прошлое… Я не знаю. Я же говорю, что поздно начали ворошить это. Надо было раньше начинать. Мы сами построили дом. Мы уже все сделали. А раньше моя мама жила в землянке. Она ничего не получала – только мизерную зарплату. Ей никто не помогал. У нас в землянке жили кролики под печкой. У нас брат строгает ложки из березы, на столе оставит, а кролики ночью вылезут и сожрут ложки, потому что они пахли едой. Им было трудно. И еще нас трое голодных детей сидело. Мы ждали весну, чтобы нарвать пестики, чтобы прокормиться. Я лежала целый го под забором. У меня была, может быть, дизентерия. Я сильно ослабла. Мать меня выносила под забор, бросала телогрейку и уходила на работу, а я лежала то ли на жаре, то ли под дождем. А когда мне стало лучше, я поднесу руки к лицу и нюхала их. А руки пахли курятиной. Откуда было мясо? А потом захотела желтую картошку. Мать весь огород перерыла, искала. Желтая картошка была в диковинку.
Чем дальше в лес, тем больше дров. Уже как бы не надо. Это мое личное мнение.
Может быть. А что, сейчас репрессий нет? И сейчас есть репрессии.